Cайт писателя Владимира БоровиковаСовременная
русская проза

Авангард

Он или 1987 год


1


В первых числах начала лета 1987 года в полуподвале дома на Страстном бульваре, в самом дальнем углу низкой комнаты с единственным, наполовину зарешетчатым окном (вторая половина плотно заклеена пожелтевшей пергаментной бумагой), сидит человек.

Человек, сидящий в полуподвале, — весь дом, кажется, наступил на него каменной стопой, — занят тем, что смотрит в экран небольшого компьютера (эти устройства только что появились в городе), и не обращает внимание ни на что другое.

В полуподвал дома со стороны бульвара ведет узкий коридор-лаз, начинающийся лестницей с одним поворотом и восьмью обшарпанными ступенями (до и после поворота), которая скрыта от прохожих парапетом, некогда крашеным в серый цвет, и давно облезлым.

Все начинается с утра с одной и той же процедуры: человек входит внутрь комнаты, поворачивается к двери, захлопывает ее, пробует еще раз до конца ли она захлопнута, проходит вперед, к столу, ставит портфель, — скорее чемоданчик бордового цвета, с двумя блестящими металлическими застежками. Минуту смотрит на улицу, делает шаг вперед и распахивает форточку, дергая за свесившийся круглый серый шнурок и тащит на себя железную фрамугу.

Через форточку в затхлые внутренности комнатенки проникает свежий воздух, звуки с бульвара пробегают по мгновенье назад глухим стенам, точно по клавишам, — но он вне этих звуков, — сгорбившись на стуле, расшнуровывает ботинки, и запихивает их под стол. Тем временем ноги в заштопанных носках стоят на пятках, из-под стола появляются плоские затасканные тапки, и ноги с трудом протискиваются в них. Не глядя, человек протягивает руку и включает компьютер (эти устройства только недавно появились в городе).

Мгновенье мигает красная лампочка, с шуршанием раскручивается диск, компьютер попискивает, человек идет обратно к двери, справа от которой имеется вешалка, — фуражка, полосатое кашне, серая куртка, последовательно появляются на ней. Далее следует в угол, за шкаф, где распахивает ситцевую занавеску (которую про себя называет ширмочкой: «Сейчас раскрою эту ширмочку, — шепчет он, — и…»). Желтая раковина тускло смотрит на него.

Он сгибается над раковиной, открывает кран, минут пять ждет, пока сойдет ржавая теплая вода, пробует рукой, — сошла ли она, — набирает воду в маленькую баночку, стоящую тут же. Занавеску задергивает, баночку ставит возле бордового портфеля-чемоданчика. Затем проводит рукой по голове — от лба до затылка, — трогает скобку жестких коротких волос. Хмурится, плотно сжатые губы образуют складки вкруг рта. Бледное узкое лицо с широко раскрытыми серыми глазами бесстрастно смотрит на мир. Здесь раздается щелчок, и чистый, аккуратно сложенный платок с запахом дешевого одеколона выпархивает из портфеля, тщательно вытирает пальцы и исчезает в опять. Человек помещает в баночку миниатюрный кипятильник и включает его.

К этому времени электронный ящик на столе оживает, и занавес вожделенного мира раздвигается перед ним. Какое-то время он боится взглянуть внутрь. Неожиданно разворачивается и пристально смотрит прямо в упор в электронный глаз. Человек сгибается над клавиатурой и набирает слово: ЛАРРИ. Электронный глаз мигает в ответ и под звуки бравурной мелодии раздвигается занавес вожделенного мира. Человек касается пальцами клавиш и проникает в таинственный мир за занавесом. Сердце его замирает.

«Я свободен, — думает он. — Я свободен, я могу жить в этом мире, как хочу!»

Он играет сосредоточенно, иногда лишь беззвучно шевелятся губы на бледном лице с фиолетовыми подглазинами. Пальцы, бегают по маленьким серым клавишам: вот он взял 38-й калибр с глушителем, крадучись, вышел из дома. Действия человека прерывает бульканье в баночке с включенным кипятильником. В то время, как чай заваривается, он поворачивается к компьютеру спиной и оглядывает комнату, медленно поднимая утомленные глаза. Внимательно смотрит на треснувшую стену. «Возможно треснул весь дом, — думает он. — Или весь мир? Быть может, треснуло время… Что такое время? А есть ли вообще время?»

Не закончив осмотр, человек чувствует резь в глазах, жмурит их, трет оба одновременно сгибами больших пальцев, оборачивается к электронному глазу и немного убирает яркость. Наклоняется, видит сухую муху на тусклом полу, краем тапки отбрасывает ее в сторону.

Игра заключается в том, что некий Ларри появляется в Лас- Вегасе, — заброшенном в пустыне городе, стараясь заполучить все удовольствия, существующие в нем. Эти удовольствия, по мановению волшебной палочки, вдруг возникают перед ним и Ларри разинул рот от удивления. В компьютере он свободен, чистый разум властвует над всеми. Ларри робко передвигается в людском потоке, заполняющем блещущие неоном узкие улочки. Никто не скажет, что веселые эти улочки, сияющие во тьме, окружены пустыней, что песчаные холмы готовы поглотить их. Напротив, все весело, предприимчиво и полно самого разнообразного движения, а мигающие миниатюрные улочки с гирляндами и пальмами кажутся похожими на живых существ.

Как они двигаются? Почему вдруг разом не прекратят свое движение?! Вот синхронно вспыхивают одни лампочки и гаснут другие, в такт с лампочками звучит мелодия…

Фигурки людей удивительно ловко перемещаются по веселым улочкам, множество внезапных событий, полных самых неожиданных поворотов, завораживают воображение. Космическая тьма, нависшая над городом, не пугает, напротив, кажется удачной декорацией. События разворачиваются стремительно и до деталей нет дела. Вот публичный дом, высунувшийся из двери вышибала спрашивает Ларри, что он желает? Фраза вылетает из его рта, словно дым из уст факира. В поисках ответа человек тянется к маленькому, в ладонь, английскому словарю и находит нужные слова. «Выйдет или не выйдет? — думает он. — Как хорошо, чтобы слова были правильными!» Ответ найден и введен в электронный мозг. Бордовая лампочка дружелюбно подмигивает замершему Ларри, рождая в его душе надежды, лицо вышибалы расплывается в улыбке, он манит Ларри пальцем к себе и вдруг пинком выбрасывает вон. Оказывается у Ларри нет медицинской справки.

«Зачем медицинская справка? Кто имеет право требовать у меня медицинскую справку?!»

«А если я заболею сифилисом или спидом? Может быть, он прав? Не пуская меня, он проявляет заботу обо мне …»

«Нет, нет, он не прав!..»

Он спускается на дно своего мозга. Самое последнее, что говорит: «И все же я должен научиться жить по их правилам…»

Переживая случившееся, жует засохший пряник, делает несколько глотков из баночки.

В это мгновенье внимание его привлекает странный шорох, кажется, кто-то мнет методично копировальную бумагу. Он отрывает лицо от экрана, прислушивается: звук на миг исчезает, но затем рождается вновь, по шее пробегает озноб, коротко стриженый затылок холодеет. Он задерживает дыхание, — вновь шорох! — шуршит где-то рядом и кажется не комкают бумагу, а чешут пальцем затылок. Старается играть дальше, но чешущий палец перемещается под затылок и там совершает свои движения, сгибаясь и разгибаясь. В пустой комнате становится жутко, он встает и на цыпочках идет в дальний угол. Ему кажется, звук исходит оттуда.

Среди электронного хлама, собранного в углу, стоит огромный терминал с треснувшим глазом, — рухнувший, никому ненужный мир! К чему он теперь?! В этом мире было тепло. Но он не чувствует это тепло. Зачем это тепло, когда все может быть решено формально? Наклоняется над терминалом, прислушивается: шуршит где-то внутри. Отчетливо различает звук: чьи-то маленькие коготки перебирают проводки, острые зубки покусывают их, царапают. Заглядывает внутрь и видит как в самой глубине электронного мозга движутся мыши. И тут его осеняет: мыши через трещину забралась в электронный мозг и пожирают разноцветные проводки. Они пожирают компьютер! Пусть ненужный никому, но все же компьютер! Оказывается, мыши могут пожрать компьютер? Это удивляет его. Мгновенно представляет выеденные внутренности. Бьет ногой, мыши забираются глубже, замирают, но спустя миг снова шуршат.

Компьютер — двойник моего мозга, часть меня… Мыши пожрали не только компьютер, они пожрали целый мир!

В голове возникают, несколько планов поимки мышей, — останавливается на самом верном: завтра принесет сыр и поставит мышеловку… Телефонный звонок разрывает мысли и последняя из них: мышь может пробраться в его собственный новый компьютер лишь тенью мелькает в сознании.

Телефон расположен сзади, за сейфом, увидев сейф, по ассоциации, думает, что мышь вместе с терминалом следует спрятать туда, но тут же соображает, что терминал в сейф не поместится, — старая никому ненужная рухлядь, а ведь сделано только 5 лет назад! — хватает трубку, обо что-то ударяется, слышит пустые гудки. Возвращается к столу, голова делится на две части: первая занята компьютером, вторая поглощена мышью. «Надо разбогатеть! Надо разбогатеть! Без денег я ничто! Надо разбогатеть, надо разбогатеть… Деньги дадут мне свободу…»

Как хорошо, что есть компьютер, электронный мозг, он даст свободу… Я выскальзываю из своей оболочки и скольжу в таинственном мире, где все решает закон, единый для всех. Формальные принципы просты и строги… Сигнал нельзя обмануть, если открыта заглушка, он идет вправо, если нет — влево. Вот как должен быть организован мир…

Терминал с мышью хорошо бы поставить в какую-нибудь коробку, — рассуждает он в разделенной голове. Сколько времени проживет мышь, питаясь внутренностями компьютера? Эти твари живучи и предприимчивы, они могут обнаружить незаметную щель, прогрызть ее и выскочить вон, — когда он был ребенком в их доме мыши перебегали с одного этажа на другой по печи, до сих пор вспоминая об этом, он втаскивает ногу под одеяло, когда засыпает.

Мыши поселились в его голове, сидят там, смотрят маленькими, блестящими глазами. «Весь мир игра, — думает он вдруг, — кто-то ставит над нами эксперимент.» Как эта фраза появилась в моем мозгу? Пристально рассматривает свой мозг. «Где я слышал эту фразу?» «Да, где-то я слышал эту фразу: весь мир игра, все зависит от системы правил, которые вы выбрали…» «Кто-то подбросил ее в мой мозг.» «Так же как вставили дискету в компьютер.» Он не может больше существовать в разделенной голове, видеть часто дышащие маленькие существа, вскакивает, бросается к терминалу, откуда исходит шуршанье, рывком срывает металлический корпус, — пустота! Внимательно всматривается в раскрытый электронный мозг. Скользит взглядом по разноцветным проводкам, во многих местах изгрызанных.

На темно-зеленой, изумрудной плате с припаянными транзисторами, — коллекция насекомых! — обнаруживает странные пятна, похожие на плесень, принюхивается к ним, тыкает ручкой. Вполголоса говорит себе: у них расстроился желудок от съеденного вчера рулета… Рулет он купил себе к чаю, но оставил на некоторое время на столе, вернувшись же обнаружил в боку углубление — слепок с мышиной морды, не без колебания рулет выбросил (думал срезать ножом), но выбросил, тогда как о мышах бессвязно подумал, что им следует есть не леденцы, а рис, чтобы желудок поправился, прижимает теплую баночку к прикрытому глазу, греет вначале один, потом другой. Он присмотрел себе красотку в компьютере и думает насладиться ей: миниатюрная капризная блондинка с длинными, по пояс, волосами. Вот она лежит обнаженная в кресле и с дразнящей улыбкой смотрит на него: «Разве я не хороша?» Тяжело хлопает наружная дверь, разрубает его мысли, — разорванные нервы сплетаются как огненные жгуты, — он бросается к компьютеру, выключает игру. Никто не должен знать, что я играю в рабочее время.

На меня посылают воздействие, — думает он, — я иду влево, вправо…


2


В комнатенке, на неопрятном бульваре, в треснувшем доме, обитает еще один интеллигентный человек, — Евгений Павлович Головков, московский начальник средних лет.

Широкий с сильной залысиной лоб, обрамленный темно-русыми волосами, составляет главную черту его облика.

Он представляет лицо Головкова и слышит привычное: «Добрый день…» — и видит улыбку.

— Добрый день! — говорит Головков, появляясь в двери, с улыбкой проходит к своему столу, смотрит на экран, покачивает головой: «Опять играете…» — достает красную записную книжечку, углубляется в нее.

Головков наклоняет большой, с сильной залысиной лоб, обрамленный темно-русыми волосами, трогает подбородок, где сходятся тонкие скулы, чуть поросшие светлыми волосками. В задумчивости касается рукой щеки, поднимает глаза, что-то пишет в книжечке.

«Общая идея! — думает он, — равенство… Все тщета и ничтожество… Программа есть текст…»

Облик Головкова вполне можно назвать приятным, — даже нечто иноческое порой мелькает в нем: то ли в выражении все понимающих глаз, то ли в мягкой улыбке.

«Общая идея, — думает он, — равенство возможностей… На нас кто-то посылает воздействие, и мы движемся влево, вправо, замираем на месте… Как Ларри… Головков тоже посылает на меня воздействие…

«Никоим образом нельзя поймать мышь, залезшую в электронный мозг, — думает человек с разделенной головой (на приветствие Головкова не отвечает), — проникнув в внутренность компьютера, она очутились в лабиринте: всегда найдется переулок, куда она юркнет. Мышь нельзя поймать. Нельзя прижать к стене человека так, чтобы у него не было никакого выхода. «Моя мысль — похожа на мышь! — вдруг думает он. — Я никак не могу поймать ее! Где она начинается и где кончается? Она ускользает от меня…» Внезапно ему кажется, что мыши переместились из его головы, исчезли. Он уже привык к ним. Прижимает платок к губам, остается наедине с собой, как в детстве, как в далеком, далеком детстве, — шепчет он. От исчезновения мышей возникло тягостное чувство. «Головков что-то замышляет, но ставить его в известность не собирается.» Вчера он прочитал о себе в тетради: «Человек, не оправдавший надежд.» Он улучил момент и подсмотрел в книжечке запись о себе.

«Да, на мне определенно поставили крест!» — думает он тотчас.

«Отчего на мне поставили крест? Разве я заслужил это? Но что я могу сделать? Что я могу?!»

В мозгу возникают вихри, разрушают тягостное состояние. «Я ничтожен! Я совершенно ничтожен в этом мире! — восклицает он вдруг, — и наверное, это правда, по крайней мере так считает Головков, пользовавшийся им полтора года и вот теперь выбрасывающий вон, надеясь, что он уйдет из этой комнатенки, из этого мира и ничего не предпримет, — не сможет совершить акцию, — как было всегда раньше, когда он был никем, когда безмолвной тенью ходил по улицам этого города.

Но он не будет больше никем! Не будет бессловесной тенью!"

Общая идея, общий путь… Пустота! Мышиная возня… Деньги решают все! Вот простая ясная идея! Я стану независимым и никто не помешает мне! Никто! Я буду как мышь подгрызать этот мир, Головков ничего не заметит… он хочет все оставить как есть… не выйдет, не выйдет…

Я выскользну в компьютерную сеть и моя оболочка будет лишь ничтожной частью меня; надо набраться мужества жить в этом мире, забыв про прошлые мечты.

Нервное состояние охватывает его, глаза становятся слюдяными, — на миг ни одной мысли нет в голове, — перегородки рассыпаются, он вскакивает и выбегает из комнаты вон.

Тут же возвращается обратно, глаза мертвы, лицо бело как мел, всовывает ноги в ботинки, хватает фуражку, кашне, куртку, умерщвляет компьютер и выбегает вон.

Головков задумчиво провожает его. Затылком чувствует его взгляд и мчится еще быстрей по тусклому коридору, и выскакивает с одним болтающимся рукавом на бульвар. На бульваре просовывает руку в рукав.


3


Он бежит на середину бульвара вверх, мысли мечутся в голове. Множество самых разнообразных мыслей: столько, сколько людей в городе, людей, перемещающихся в разные направления. Он слышит шорохи вокруг. «Город взбаламучен, — шепчет он сам себе, — не город, а какая-то грохочущая железная дорога, тысячи двуногих разбужены ее грохотом, носятся спросонья, но еще не проснулись: цепкие лапы сна еще хватают их…» ««Вчера я видел надпись: «Все лучшее детям!» Кто сказал это? Опять показуха! Везде одна показуха…»

От резкого ветра становится зябко. Горбится, засовывает руки в карманы, юркает в подворотню.

Он бегает по огромному городу с трехзначными номерами домов, как мышь. Дома на проспекте подавляют его, огромные скалы громоздятся на проспекте. «Как проникнуть туда?» «Предъявить пропуск.» «Но у него нет пропуска.» «Вот как устроен этот мир! Нужен пропуск, всюду нужен пропуск!»

Ведь эти дома кому-то принадлежат. Кому?! По какому праву?!

В полдень чувствует призыв голода, если б не голод, был бы свободен как мышь, как Ларри… «Испытывает ли Ларри голод? Хорошо, если бы я не испытывал голод, тогда был бы свободен… Нет, это бред, все бред…» бежит в рабочую столовую гостиницы, каменным столбом отмечающую начало проспекта, — мысль испуганно бьется в голове: пустят или нет? В этом городе нигде нет тепла, человеческого слова, а есть громадные каменные столбы… Кто я здесь? Что я есть?! Забежал за угол каменного столба и побежал дальше к железной движущейся решетке, управляемой улыбающимся человеком, сидящем в маленькой кабинке — стеклянном столбике. Умоляюще смотрел на него, только бы впустил. Человек в кабинке скользнул по часам каменным взглядом и сказал, чтоб обождал немного, — ждал неподалеку на каменном пригорке, — бледный, сосредоточенный.

Через полчаса за решетку пустили, скользнул за нее, увидев отчетливо черную поверхность чугунных прутьев, долго бежал по внутренностям, бежал какими-то переплетенными коридорами с тяжелыми запахами отбросов, мимо освежеванных туш с красными боками и серыми ребрами, пригибал голову, чтобы не разбить ее о массивные зеленые балки, выпирающие из стен. Подумал, так же, наверное, мышь бегает внутри компьютера. В одном месте слетела фуражка, наклонился, подобрал ее, наконец, попал, куда следует. Жадно утолил голод.

«Деньги! Деньги… Вот что главное! Вот что дает свободу… Все остальное второстепенно! Всеобщее равенство?! Справедливость, плакаты, о которой висят всюду? Все бред, бред… Идея выродилась, нет идеи!» Как хорошо деньги управляют людьми! Сделал дело и получил свои деньги, — вот закон ясный и точный!.. Вот как надо жить, а что предлагает Головков? Он хочет держать меня как раба, но не выйдет, ни за что не выйдет…

Люди казались мышами, существами без мозга.

Кошка потерлась о лодыжку, брезгливо оттолкнул ее, спрятал ноги под стул. Ноги подогнул, ступни поставил на носки: «Да, Головков определенно что-то замышляет… Наверняка…»

Надо пообщаться с Грищенко, да, обязательно пообщаться с Грищенко, Грищенко даст совет…

С Грищенко познакомился случайно, разговаривали о только что появившихся компьютерах и тот предложил использовать электронные мозги для личного обогащения.

— Каждому гражданину нужен персональный компьютер, — изрек многозначительно Грищенко, — как дополнение его мозга… Вот мы и дадим этим двуногим такую возможность… Не хотите заняться бизнесом?! Вы будете продавцом электронных мозгов и получите свою долю…

Вот человек, великий, величайший человек…

Вначале, когда Грищенко предложил испугался, сжался, не мог найти обоснование, но Грищенко обоснование нашел. «Каждое дело должно оплачиваться, — заявил решительно Грищенко, — вас всю жизнь держали за ничто, теперь вы свободны, совсем свободны, делайте что угодно…»

Грищенко вылез оттуда, из маленькой кособокой улочки, (называемой старомосковской, с оббитыми стенами домов, несуразной грязно-розовой окраской, все в этом городе грязно и отвратительно), вначале своей оплывающей предметы улыбочкой, а затем широким дряблым телом в клетчатом пиджаке с темно-синим шелковым шарфом под рубашкой, складками напоминающим грищенковское лицо, и точно ножом отделяющим улыбающуюся голову от квадратного тела.

Вылезший из дома с номером дробью Грищенко закрыл всю улицу, весь свет, струящийся с дальнего конца, и приветствовал его, он же, торопясь и запинаясь, голос дрожал, успел выдавить из себя, глядя на грищенковскую голову и на исчезнувший в глубине улицы свет, что согласен, на все согласен, и тут же поспешил узнать: не поздно ли?! не опоздал?! еще есть возможность?!

Грищенко зафилософствовал: вот так мы всегда, когда шаг надо сделать, рассуждать начинаем. «Не поздно! — осклабился Грищенко, — не поздно, электронных мозгов в городе нет, но все ждут их… Вот-вот появятся… Только торопитесь, торопитесь, а то постановление готовится и все могут прикрыть…»

«Салют!» — махнул рукой Грищенко и исчез в мраморной нише, он же остался один со своими мыслями: «Зачем постановление, к чему это постановление? так всегда, одним можно, а другим нет», сжал плотно челюсти и, прыгая, зашагал к арке, подумал, что после беготни хорошо бы выпить горячего чаю и посидеть отрешенно в комнатенке.

В голове вертелось с дюжины мыслей, в разных местах подцепленных, об электронных мозгах забыл. Я буду буду свободным… Совершенно свободным… Я увижу новые миры, страны и города, совершенно свободным… Никто никогда не посмеет меня сжать… Вот цель, вот моя мечта…

«А может быть, я грызу этот мир, как мышь грызет электронный мозг?» — мелькнула мысль. И тут же ответил на нее: «Ну и что из того?»

От судорожного бега, трения в толпе, где нельзя было разогнаться, а все время приходилось подстраиваться под хаотичный бег странных людей, зачем они здесь, почему?! Бессмысленно и хаотично складывались на бегу буквы, лица, из букв ГОЛОВКОВ складывались разные слова, увидел глаз с катарактой, иноческое лицо, улыбку на нем, переходящую в зевок.

Бежал с единственной целью — скорее, — теперь же! — очутиться в своей комнатенке, но в нее сразу не попал, зажатый каменной улицей, домами и прохожими. И тут же на проспекте подумал, сжатый со всех сторон, что ненавидит Головкова, который внушал ему мысли о свободе, а в действительности держал его за раба. Тут же возникло и пропало иконописное лицо с катарактой. Ларри шатаясь шел по улицам… Свернул направо и, обежав толпящихся возле газет (блестели глаза и поднимались вверх руки, что они хотят добиться своими спорами?), юркнул в нору за облезлым парапетом.

У двери встал, — показалось что мышь метнулась под ногами, присмотревшись, увидел пыль, запутавшуюся в волосах, дверь закрыл, затаился.

Представил девицу с хищным оскалом. Внизу живота возникло желание… Он будет, будет свободным! Если у меня будут деньги, будет все!

Два года назад, — через пять лет после окончания университета, — огромной башни со шпилем, — он не мог мечтать об этом. Он смирился и готов был вечно сидеть в своем ящике, куда его посадили. В голове же были формулы, формулы сплетались между собой, жили своей жизнью. Но что-то вдруг изменилось.

Два года назад он встретился с Головковым.

— На Западе персональные компьютеры изобретены, — сообщил доверительно Головков, — маленькие компьютеры индивидуального назначения, — показал Головков размер. — Это будет прекрасное дополнение вашего мозга! Не хотите заняться?!

У него перехватило дыхание от неожиданного предложения.

После встречи подумал — это последний шанс, чтобы вырваться из плексигласового ящика, в котором сидел, где он был серым безвестным существом, не подчиняющимся самому себе.

Существование его было очерчено строгими рамками. 30 операторов в день требовалось от него и сотни других программистов. Их бессмысленные, вручную набранные программы, соединенные вместе, образовывали бесконечную, медленно ползущую ленту, где монотонными комбинациями точек-тире обозначалась жизнь тысячи песчинок. «Зачем я это делаю? К чему эта программа?»

В конце дня начальник измерял сделанное и давал новое задание. И он смотрел на его высохшее лицо и с ужасом думал: «Неужели я буду таким же?» Была общая идея, которая разбилась на части столь мелкие, что сама идея исчезла. Была общая идея и бессмысленное движение к ней, никак не связанное с жизнью отдельного человека, его самого.

Он закрыл глаза и воочию увидел свой ящик. «Что я этим людям и что мне они? — спрашивал он себя.» Он видел свою прежнюю жизнь. Новая жизнь была отрицанием старой.

Однородный снаружи, куб изнутри разделялся на множество ячеек, которые просматривались снаружи благодаря прозрачным боковым граням. Утро в каждой ячейке начиналось с протирания пыли. Вооружившись чистыми тряпками, они лазили по углам и потолку огромной комнаты и старательно уничтожали пыль. Это был их совместный одухотворенный труд.

После того как пыль была уничтожена, в 9.30, приходила комиссия. Среди ее членов находился один, — маленький, юркий человек, — словно фокусник он вскакивал на первый попавшийся стул и проводил пальцем по карнизу или свесившейся лампе. Тут же палец со следами пыли, увеличившийся до небывалых размеров, словно из небытия, возникал перед глазами членов комиссии. Нахмурившись, комиссия исчезала, оставив их в неизвестности.

— Это он во всем виноват! — вскрикивала вдруг истеричная женщина, сидевшая с ним рядом. — Почему мы должны отвечать за него? Лампа висела над его рабочим столом, товарищ Ким! Я давно слежу за ним, я вижу, он все время о чем-то думает…

И товарищ Ким посмотрел на него своими внимательными серыми глазами. Он же не говорил ни слова, сжался внутри себя. И страдальческая складка таинственной буквой зарождалась на лбу товарища Кима и готова была сойти в молчащую комнату. (В голове товарища Кима вились флаги, красные революционные флаги трепетали в его голове.)

А он не знал, что ответить и молчал. Слова не принадлежали ему. Слова в ячейке принадлежали товарищу Киму. Истеричной женщине прощались взвизгивания и бессвязные выкрики. Она была слабым существом. В этом снисхождении к ней было подобие нравственности, которое совершенно необходимо должно было присутствовать в системе, иначе она рассыпалась бы на куски.

После нескольких оплошностей железный товарищ Ким вызвал его к себе и сказал, что ему надо уйти, что люди с ним не срабатываются. Страх охватил его. Все рушилось: очередь на квартиру, надежда на повышение… Он бросился искать работу, звонил во все конторы, но места нигде не находилось. Все было занято абсолютно, какие-то женщины сидели на трех стульях, никуда протиснуться было нельзя. Он испытал все возможности, перебрал все варианты, но все было тщетно, и он с ужасом представлял, как будет изгоем и на карьере, на квартире придется поставить крест. Но в самый последний миг товарищ Ким сказал, что даст ему шанс остаться в ячейке и даже предложил общественную работу стать политинформатором.

Да, товарищ Ким пожалел его и предложил работать политинформатором. Эта жалость тоже входила важной составной частью в мир товарища Кима и он увидел это по затрепетавшей складке.

И он стал участвовать в общественной жизни огромного плексигласового куба и уже выступал в других бригадах-ячейках. Но своих слов у него не было, своих слов не было ни у кого. Ему давали газету, отчеркивали карандашом нужное место и говорили: прочтите и кратко расскажите остальным. Мир слов был захвачен газетами. Эти удивительные фразы, на составление которых были потрачены огромные усилия массой летописцев, напоминали птиц с надломанными крыльями. Стоило им взлететь, как они тотчас падали, превращаясь в груду бесформенных костей.

Он перестал задавать себе вопросы. Он решил вести себя как все. И вдруг стал замечать, что разрушаются зубы. Ход времени был неумолим. Странно, вокруг все было одно и то же, но внутри себя он ощутил ход времени, время разрушало его.

И все же политинформации расширили его свободу, он стал посещать другие ячейки и обнаружил зубоврачебный кабинет, которым пользовался в рабочее время, — отмечал в журнале: ушел на лечение зубов с 15 до 15.30 и прикалывал по возвращению свой талон к раз графленной странице журнала. Он нашел также парикмахерскую, куда заходил просто так, чтобы посмотреть как мелькают в воздухе блестящие ножницы, рассекая время металлическими лезвиями, соединенными одним гвоздем… Он вслушивался в эти звуки, как заворожённый. «Быть может, так была устроена гильотина, отсекающая плоть и время, — думал он. »

Из-за бордовых портьер выглядывало вдруг лицо парикмахера Мастикова и скалилось на него… Вечный цыган Мастиков бесстрашно улыбался ему.

— Как дела, новоприбывший?! — кричал Мастиков, перебирая пальцами руки в фальшивых перстнях. — Освоился? Вот и хорошо… И здесь жить можно… Славно жить!..

Ему показалось, что он попал в нереальный мир, по которому можно перемещаться словно во сне… Если он хотел сделать что-то решительное как натыкался на плакат: «Все лучшее детям!», «Береги рабочее время!», «Повышайте производительность труда!» и застывал в недоумении. И вдруг ножницы разрезали этот сон и в этом непреклонном холодном разрезании было что-то завораживающее…

И все же он не мог перемещаться по всему кубу свободно, а находился только во внешних его пределах. В пропуске, который ему выдали (пропуске самого младшего из сотрудников) не хватало значков, — треугольника с молотом и шестерни. Иногда он думал об этих значках. Какой смысл в них?

Однажды Мастиков пришла в голову мысль подстричь его и во время стрижки, обстригая левое ухо по полукругу, Мастиков тихо спросил: «Не хочет ли он поставить в пропуске недостающий значок?»

— Не хотите ли поставить треугольник в пропуске? — спросил Мастиков. — Это удобно и ни к чему не обязывает…

Ему казалось прошла вечность и слова Мастикова вышли из холодной вечности.

— Хочу, — блуждая в своих мыслях, тихо ответил он. — Я давно мечтал об этом. «Теперь у меня будет значок и я буду свободно ходить по всему огромному зданию… — подумал он.»

— Ну, вот и прекрасно, — проговорил Мастиков, — вот и прекрасно… От вас ничего не потребуется… — щелкнул ножницами Мастиков, и начал деловито обстригать его затылок. — Все будет как прежде, только иногда вы будете сообщать мне некоторые подробности, своего рода отчет… — продолжил Мастиков, он был видимо поглощен изучением формы его черепа, — простая формальность и ничего более: как реагируют на ваш доклад в ячейках, есть ли внимание в глазах… Щелчок ножниц разрезал мысли. Разрезал время.

Вы у нас политинформатор, станете информатором…

Он был далеко-далеко от этого мира, блуждая в своих мыслях, и, блуждая в мыслях, услышал щелчок. «Нет, — сказал он.» Отчего он сказал нет? Этого объяснить ни тогда, ни теперь он не мог, возможно, из-за чувства брезгливости, но он сказал твердо: «нет».

— Напрасно… — сказал тихо Мастиков, — напрасно, новоприбывший… — отодвигаясь от него на два шага и тающим взглядом посмотрел в лицо. — Височки подравнять…

И не успел он опомниться, как Мастиков подбежал к нему и коснулся бритвой правого виска. Остро отточенная сталь, срезав мгновенно ставшие не его волосы, устремилась к пульсирующей жиле на виске, но перед самым касанием сосуда с живой кровью изящно изменила угол наклона и плавно прошла по щеке, удивив его холодом.

— Ну, вот и хорошо, — тихо сказал Мастиков, складывая бритву. — Как я понял, вы отказались. Что ж, это ваше право… Это ваше право, новоприбывший…

Страх овладел им. Это был страх, начинающийся в нижней части живота и расползающийся по всему телу, страх, почему-то соединенный с звуком, срезаемых сталью волос, и тихим, похожим на плеск воды голосом. Лишенный привычных волос, затылок холодел. Иногда, сидя за своим столом, он представлял, что кто-то подкравшись сзади, касается его. Он оборачивался, но видел лишь склоненные за столами головы программистов. В внутренне изменившемся мире у него появилась привычка наблюдать приметы надвигающейся беды: в неурочное время отпустили на обед, отменили командировку на испытательный полигон, положили таинственный конверт на стол товарища Кима и товарищ Ким долго разглядывает его, вскрывает конверт и подолгу изучает письмо… Как он был счастлив, когда кончалась неделя и он освобождался от томительного страха, но проходило воскресенье и вновь он возникал.

Но какое-то время ничего не происходило.

Все было обыденно и прозаично… Казалось в мире ничего не меняется, сосуд времени стоял не шелохнувшись. Он даже раза два видел Мастикова, но тот успел вовремя повернуться спиной и не встретиться с ним взглядом. Очевидно, Мастиков торопился. Он же стал представлять, как будет оправдываться.

Был общий мозг, и он был частицей этого мозга. Мозг — общая совесть, и то, что рождалось там, в мозгу находило отзвук в его сердце. Колыхался красный флаг, вывешенный к праздникам, тяжело колыхался красный флаг, и он знал, что рабочие самые униженные и угнетенные товарищ и товарищ Ким защищал их и тысячи бойцов сложили свои головы…

Он представил огромное пространство, занятое электронным мозгом и тысячи людей его программирующих, ежедневно поставляющих корм в виде программ. И это ожившее страшное существо поедало все что они приносили и требовало новой пищи на следующий день.

Однажды он отважился и заглянул в глаза Кима, пытаясь понять: «знает или нет?» но глаза товарища Кима, закрытые непроницаемой прозрачной перегородкой — результат многолетних тренировок, — двумя узкими зрачками смотрели на него. И в их безоблачной голубизне не было ни одной мысли и ни одного чувства. Правда, как-то Ким заметил: «А вы кажется, постриглись? Неплохо. Только вот левый висок чуть длиннее получился.»

— Вы у нас стриглись или где-то в другом месте освежались? — спросил глуховато товарищ Ким.

— Не помню… кажется не здесь…

— Да… в городе есть много хороших парикмахерских… Рекомендую их вам…

Сердце захолодело: знает! Он все знает!.. Едва передвигая ноги, вышел из ячейки. Знает! иначе бы не спросил про висок. Я должен вернуться и рассказать начистоту, что со мной произошло. Но как вернуться? Найти какой-то предлог. Предлог не находился.

Однажды он настроился и уже шагнул за стеклянную перегородку к железному товарищу Киму, но через минуту, в раздумье, остановился, — следом вбежала истеричная женщина, — последнее время она не спускала с него глаз, — и быстро заговорила с товарищем Кимом, я следила за ним, он же сделал вид, что пришел посмотреть книги по специальности, отвернулся и вышел. Да, он никак не мог поговорить с товарищем Кимом, женщина странно смотрела на него, и он поймал себя на мысли, что она выслеживает его, караулит каждый его шаг.

И вот тогда-то у него появилась привычка — нюхать платок. Он купил одеколон и смачивал им платок. Запах одеколона переносил его в иные миры. Иногда он представлял себе моряком. В эти же годы он неудачно женился и быстро развелся. Наконец-то ему дали комнату в общей квартире, он мечтал об отдельном жилье, но и комнате был рад безмерно.

И вдруг, в воскресенье вечером, перед ним возник Головков.

Вечером он позвонил. Удивительно вежливо спросил:

— Вы это действительно вы? — плавно спросил Головков. — Видите ли, я только что защитил диссертацию о работниках научной сферы, и хотел бы воплотить свои идеи в жизнь, проверить на вас… — доверительно сообщил Головков. — Мне рекомендовали вас, мне нужен хороший программист… Завтра я вас жду… Программист? Что такое программист?

И он пошел на встречу.

Евгений Павлович его обворожил, говорил о новом мышлении, о гуманизме, о новых формах жизни. Удивительно мягкие, интеллигентные черты. Предупредительность в мыслях, манерах, осведомленность обо всем, о чем он вовсе не догадывался. Под лучистым взглядом Евгения Павловича страхи исчезли сами собой.

— Никаких трудностей с уходом не будет, — пояснил Головков. Я позабочусь, чтоб вас перевели в мою группу… Только не делайте ничего преждевременно…

И он стал тихо ждать, а в один день, когда Головков подал знак, положил на стол заявление об уходе.

— Хорошо, что уходите, — сказал товарищ Ким. — Помолчал, подумал. — Вам, конечно, известно, что Мастиков подал на вас материал, в котором заявил, что вы антиобщественный элемент… — показал папочку с завязками. — Мы разобрались и отвергли его обвинения, — ложь безусловная, — но знаете ли, такие дела без последствий не остаются. «Дыма без огня не бывает, — говорят люди.» Открою секрет, я лично попросил Головкова взять вас к себе… Воспользовался прежними связями, намекнул, что вы способный человек…

Вы хотели быть космонавтом, но этому не суждено сбыться…

— Всего доброго, — товарищ Ким пристально посмотрел на него своими прозрачными глазами. — Всего доброго и не поминайте лихом! Да, должен сообщить вам, Головков принадлежит к одной известной фамилии, вы с ним не пропадете…

И через месяц, когда прошел срок, он очутился в полуподвале в компании с Евгением Павловичем.

И хотя комнатенка была сумрачной и заплесневелой, это было счастливейшее время, в котором он мог осмотреть всю свою жизнь. Он впервые увидел перед собой город. Они разговаривали о жизни, и Головков говорил воодушевлено о будущем, рисовал перспективы. Идеи были восхитительны: ускорить научный прогресс, научиться творчески работать, мыслить, ходить в библиотеку, изучать иностранные языки. Казалось, Головков верил всему, что говорил. А однажды он поставил перед ним персональный компьютер: «Вот вам персональный компьютер! Раньше у вас был общий мозг, теперь вы будете иметь свой собственный…»

Он не мог поверить, что у него появился свой персональный компьютер. Пришел конец одиночеству… Бесплотные ранее мысли обрели плоть, и он мог видеть как под действием его рук менялся цвет на экране, передвигаются фигуры… Он мог запрограммировать человека, и человек двигался, как живой, мог вертеться на месте, поднять руку, повернуть голову. В небольших размеров ящике таились удивительные возможности. Его собственное я выросло наполовину. Мысль стала материальной. Он стал созидателем.

Он испытал удивление, невыразимое никакими словами. Ранее его программы чертили абстрактные графики, теперь живые люди были перед ним…

— Видите, как все просто… — говорил Головков. — Все прежние вопросы о смысле жизни и смерти исчезают. Теперь вы хозяин этого мира, и никто не властвует над вами… Вы никому ничем не обязаны…

«Я никому ничем не обязан, — думал он. — Раньше Ким говорил, что я обязан рабочим, потому что они самые страдающие и несут на себе все тяжести мира… Разве это так? Бред. Он видел этих рабочих. Тупые ограниченные существа… Он есть — вот что самое главное. Иногда простая мысль посещала его — почему общество не может быть устроено как мир в компьютере? Простые и ясные принципы. Только это дает возможность не быть мышью.

Если принципы не согласованы, то следует пинок и Ларри вылетает вон."

Лучше подчиняться формальным принципам, чем склонять голову перед ложной идеей.

К Головкову приходили люди, и он всем показывал его и говорил: «Этой мой новый сотрудник…»

Но оставалась одна связь с миром — деньги.

Это была самая прочная связь. Он изучал мир своего компьютера, проникая глубже и глубже в сложный мир прерываний, — это были корни нового мира…

— Почему бы вам не сделать систему на манер западной? — предложил Головков. — А потом будете продавать свой труд, свои программистские навыки, — продолжил Головков. — Мир с прозрачными границами, и вы не будете ни от кого зависеть! Вот какая перспектива открывается перед вами!

И он с рвением принялся за дело. Работа продвигалась хорошо, он был целиком поглощен ею, с увлечением писал символы.

Однако внезапно он стал замечать, что Евгений Павлович становится неожиданно задумчивым, рассеянным взглядом скользит по его лицу, не встречаясь с глазами. А через месяц Головков привел громоздкого молодого человека с трапецевидным лбом.

— Вот вам напарник. Звать его Дустов, будете работать вместе. Конкуренция — двигатель прогресса, — пошутил Евгений Павлович. — Будем моделировать конкуренцию…

«Из какого подлунного мира достали его? — подумал он. — Оказывается есть еще миры, о которых я не имею представления.»

Он посмотрел на Дустов и первым делом заметил, что тот похож, на вставшего на задние ноги жеребца. «Жеребец необъезженный, — подумал он.» Он думал написать собственную игру и включить туда Дустова. «Вместе с этим подумал: „К чему тараканьи бега устраивать?!“»

Лицо Дустова внезапно разложилось, глазки сощурились. Нижняя челюсть двинулась, обнажив розовые десна, Дустов улыбнулся.

— А ну-ка, посторонись! Из доисторического времен что ли? Компьютером будем владеть теперь на пару! Так Евгений Палыч распорядился…

Он почувствовал соприкосновение с жестким плечом Дустова, рука Дустова толкнула его.

Мысли переплелись в его голове: Дустов, Головков, Мастиков, хаос царил в сознании.

Включил компьютер, стал играть. И все время пока играл, Ларри скалился, ежился, хихикал над ним, сам был как в пустыне…


4


Он встал и, блуждая в мыслях, подошел к окну, посмотрел в него. Сквозь годами немытую плоскость в комнату втекал свет и тусклый образ города расплывчато маячил за окном. «Странно, — подумал он, — этот город как живое существо смотрит на меня.»

Вдруг задергался, задребезжал звоночек, и Грищенко сообщил, что все в порядке.

— Все в порядке! Все в полном порядке, партия электронных мозгов прибыла в город, — доверительно сообщил Грищенко.

«Через день я буду самым свободным человеком в этом городе! — думал он.» Эта мысль была в его голове, когда он шагал вперед и направо, а затем обратно, по комнате — от висевшей на вешалке фиолетовой фуражки и куртки с подтеком на кармане до тусклого желтого пятна на столе, вытекшего из окна. Сердце его сжалось.

«Завтра или послезавтра я освобожусь от Головкова, от Дустова, от этой заплеванной комнатки. — Он приблизил платок к лицу и ощутил тонкий запах одеколона. — Завтра все годы унижения, страха исчезнут.» Он воображал себя моряком, покидающим порт, корабль которого полностью готов к отплытию. «Завтра я буду свободен! — вновь подумал он. Деньги дают свободу. Деньги тот последний формальный принцип! У меня будет много денег! Я получу 10 процентов! Невозможно представить эту сумму, столь велика она! Но я получу, потому что я программист, потому что я придумал все это.»

Он не мог больше сидеть в замкнутой пространстве, где еще вчера ощущал себя мухой на несомом шквалом корабле, а сама Земля казалась ему куском льда, запущенным в космическое пространство. Снял с вешалки фиолетовую фуражку, кашне и пластмассовую куртку, подняв воротник, вышел на бульвар к изломанным деревьям за низкой чугунной решеткой, но тут вспомнил, что не переобулся, вернулся и надел ботинки. Его поразило, что изогнутые деревья располагались в вертикальной плоскости, а бульвар выгнут горизонтально.

Он шел по бульвару, чуть-чуть покачивая портфелем, и действительно походил на моряка дальнего плавания, готового теперь отплыть в неведомую страну. Сам город казался ему портом, дома — кораблями. Встречных людей и стоящие впритык друг к другу обветшалые дома с скрюченными водосточными трубами оглядывал рассеянно, словно не понимая, зачем они тут.

Поднялся вверх. Смотрел на людей не без брезгливости и издалека, как и на весь мир, который оглядывал будто со стороны, а точнее с той высшей, в ближайшее время достижимой точки, когда этот мир не будет существовать вовсе. Про людей тут же забыл и представил Головкова, увидел со всей ясностью, каким он есть, и вывел, что Головков есть наипоследнейший человек, которого он когда-либо знал. Но подумал об этом бесстрастно, а не так, как тогда на проспекте, когда бежал мимо домов-мастодонтов, украшенных мраморными досками, и видел улыбку Головкова, бегущую по цоколю. Думал бесстрастно, потому что завтра никакой связи между ними не будет. «Они посадили меня в ящик, где я провел лучшие свои дни?! превратили в ничто, в существо, способное лишь кормить электронный мозг в ящике! Вспомнил как часто после разговоров с Головковым выходил съежившийся на бульвар и долго ходил там и завидовал деревьям, их свободе. Но теперь это никогда не повторится, никогда больше не будет связи между ним и Головковым, между ним и тем прошлым миром. Я покину его без сожаления!»

Головков, Дустов, мыши, плексигласовый ящик с перегородками, товарищ Ким — все провалилось под Землю, исчезло в сумерках. Бледный профиль его с нахмуренной бровью, скользнув посередине, переместился через низкую решетку на другую сторону бульвара.

Огни неожиданно затормозившего переднего авто и вслед за ним тормозящий, словно по команде, светящийся караван машин мелькнул сбоку и странно отодвинул окружающий мир. Показалось, что Головков прошел мимо. «Зачем Головков? К чему Головков? Нет никакой общей идеи! И уже никакой связи между мной и Головковым не будет.»

— Новое время требует новых героев, — сказал Головоков. — Нужны менеджеры и предприниматели, строители нового…

Мне скоро 40 лет, и я старею…

— Мы рассмотрим это в другой парадигме, — сказал Грищенко. — Деньги императив мира…


5


Встречу Грищенко обставил претаинственно, — и это не понравилось ему: «К чему весь этот театр, когда можно все сделать просто и формально», — в малозаметном и малолюдном входе в метро, вделанном в слоноподобное здание, колоннами выходящее на треугольную площадь, явился как призрак, с улыбочкой, скользившей по редким, сходящим вниз лицам, как он сам скользил по гладкому мраморному полу. Новый, чуть не до колен, полураспахнутый макинтош, белая крахмальная рубашка, галстук с желтой иголкой (складчатого платка, отрезающего шею, не было), огромных размеров бронированный портфель в руках. Что-то необычное появилось в Грищенко. Тихонько поставив портфель, Грищенко подкрался сзади и неожиданно впорхнул в его ухо: вы что-то бледны и рассеянны, мой друг, наверное плохо спали ночью? А ведь мы уже у цели. Отдать швартовые!

Фамильярность раздражала, не говоря ни слова, пошел прочь. Гранитные стены казались зеркалами, в которых видел свое отражение. Грищенко с деланным испугом побежал, нагнал, засюсюкал.

— Я уже вышел на людей, которые имеют склад, и хотя вышел через третьего (его интерес нужно также будет учесть) канал верен и вот тут, в бумаге все скрупулезно оговаривается. «Оказывается, уже есть люди, которые имеют склад! — подумал без удивления.»

— Ровно 10 процентов причитается вам, а 10 мне, хе… хе. Всякое дело, на которое есть спрос, должно оплачиваться, — заметил еще Грищенко. — Именно вы все компьютеры и запустите… Ведь вы же у нас главный знаток, специалист…

Все остальное выпало из головы, помнил лишь, что почувствовал отвращение к Грищенко, отвращение ко всему тому, чем занимался всю жизнь, но мысль о будущей свободе вернула в мир. Слово «свобода» было как далекий маяк.

Вдруг почувствовал отвратительный запах плесени, исходящий от Грищенко, каких-то грибов. Посмотрел на щеки Грищенко, показалось, едва заметный серый паутиновый налет образовался на коже, плесень поражала участки кожи, изменяла цвет, но щеки круглились, улыбались. «Будьте счастливы! Проживайте собственную неповторимую жизнь!» — хлопнул его по плечу Грищенко."

— Так живет весь мир! — воскликнул Грищенко, — и живет припеваючи! Мы же с идеей общей носимся, что в 21-м веке, архаизм. Нет никаких идей! Хватит нас идеями кормить… Жить надо!

Встреча их закончилась в ресторанчике «Огни Москвы» на слоноподобном доме.

Отстраняясь от Грищенко, взглянул вниз через каменные выгнутые перила, увидел сухую мостовую, фигурки людей. «Как мелькают они, — подумал, — как хаотично и бессмысленно движутся. Что сближает их?»

— Да, теперь мы с вами словно капитаны дальнего плавания! Куда хотим, туда и отчалим! -блаженствовал Грищенко, развалясь в кресле. — Будьте как дома!

Для вальяжности он нацепил салфетку, скрепил ее желтой галстучной иглой, после чего стал оглядывать окружающих.

— Жизнь — игра… все зависит от системы правил, которые вы приняли, — так мне один человек говорил. Теперь во вселенском масштабе меняется эта система правил. Понять вы можете все, но сделать ничего не сможете.

— А что за человек?

— А вы не любопытствуйте, — есть человек… Пока мы в ящичках посиживали и электронный мозг кормили, он системы разнообразные изучал, в которых человек жить может. И главную мысль так формулировал: найти оптимальную систему, — вот какую великую поставил! Величайшую цель! Мир новый создать… Для этого он людей изучал, — в человеке ничего, кроме слепой реакции на стимулы нет, и если эти стимулы правильно подобрать, то какого угодно человека воспитать можно… Только для одного эти стимулы — великая идея, для другого — деньги… Так он думал, задачи великие ставил, а потом решил: вот же она, система, на Западе уже существует, взять ее надо, только и всего.

— Да, что это за человек?

— А будто вы не знаете? вы же его обаяние уже испытали, а потом мне рассказывали.

Головков его фамилия, — прищурился Грищенко, — и он с вами в одной комнатке посиживает, но…

Грищенко странно посмотрел на него

-… только он не знает, что мы с вами знакомы, и вы не говорите, так-то лучше. У него и верный херувим, — Дустов, имеется тоже, наверное, знаете! хе… хе…

Грищенко вновь странно посмотрел на него и продолжил:

— Да, забыл совсем, вы мне те бумажки, что достали, — оставьте, я их с собой прихвачу, — заметил Грищенко… — А вам свои отдам, — протянул Грищенко конверт. — Скоро, скоро мы этот город азиатский продадим… А зачем он нам, если пользоваться не умеем?

Задумался. Собранные в закутках за месяц бумаги рассеянно передал.

Грищенко тотчас спрятал бумаги, и не давая опомниться, сообщал все новые и новые живописные детали:

— Кто ж Дустова не знает? Он всей Москве известен… Его не только не знать не удобно, о нем книги писать следует. У него в юности любовь к наипрекраснейшей Ларисе Максовне Вульф была, я вам сейчас расскажу…

— Ну, вы это не рассказывайте, не удобно…

Вновь почувствовал запах плесени, исходящий от Грищенко.

— Что значит не рассказывать?! Он сам об этом рассказывает как о первом своем подвиге!..

— А вы не рассказывайте…

— Как не рассказывать?! Ведь интересно же! Все началось с того, что у него зубы страшно разболелись, и ни холодная вода, ни одеколон, ни зубные капли, — ничто не помогало… Он бросился в лечебницу, но нигде не принимали, знаете как у нас, — запись окончилась и прощай! — только в одной, платной, полунамек сделали, сама Лариса Максовна и сделала, — только он тогда еще не знал, что это и есть Лариса Максовна. А она двери приоткрыла и пристально на него посмотрела, — глаза с поволокой, заметьте! — потом строго так спросила: что это с вами, молодой человек? Глазами влажными, библейскими на него смотрит и при этом ножку вот так вперед выставляет, — показал Грищенко, — чтобы коленка из-под платья показалась…

— Какие глупости, давайте о деле…

— О деле, о деле… а я разве не о деле? дайте самое главное досказать, странный вы человек, выпейте лучше минералочки, а мне бутербродик с паштетом сделайте… Ну, так вот, наш герой, не долго думая, в кабинет за смуглой ножкой и юркнул, а потом всем ножку ту и описывал, но самое восхитительное в описании на конец оставлял: с волосками, как у царицы Савской, оказалась ножка, и даже, что самое поразительное, на грудке волоски имелись… вот так-то, но несмотря на это обстоятельство, а возможно именно благодаря ему, — Дустов пикантность в этом нашел, — страсть бурная между ними возникла, столь бурная, что Лариса даже от предложения одного отказалась, которое ей князь грузинский делал… А Дустова, надо заметить, эта связь облагородила: у него раньше дурные привычки были, догонит, например, приятную девушку на проспекте и ртом своим, неделю нечищенным, в лицо ей дунет, а потом смотрит, что она делать станет… Этим он социальный протест выражал, но все в прошлом глубоком. Он себя с детства кентавром воображал…

«Куда, куда я проваливаюсь? — думал он, слушая рассказ. — В какие бездны!»

— Значит, так, — сказал Грищенко, — бумаги ваши у меня, но вы за них не переживайте, не беспокойтесь, хотя, что значит, не беспокойтесь? — конечно же, беспокойтесь, иначе, извините, не у дел оказаться можете… Вот пущу их в дело без вас, будете знать… Ну, ладно, ладно, не волнуйтесь, мускулы на лице не напрягайте, я вам взамен свои отдам, — распахнул на коленях бронированный портфель и сунул ему запечатанный конверт.

Тут же разбежались, наметив, что непременно следует сделать каждому, и он помчался еще раз проверять связи. И странно как не разнообразны были люди, в сколь разном возрасте они не находились, но у всех блестели глаза, когда заговаривал он с ними. Все хотели денег и компьютеров. Пожалел, что забыл сунуть в портфель два оставшихся от обеда кусочка сыра, завернул их в салфетку (в голове мелькнуло, что сыр может пригодиться, чтобы поймать мышь). Но взять забыл. Тотчас увидел неприятного широколицего человека на улице, как бы хотел всадить ему пулю в живот, но пока он Ларри, только Ларри! Ощутил себя Ларри в этом городе.

Играйте в Ларри, это и есть свобода! — сказал Грищенко.

Выбежав из ресторанчика с бежевым балкончиком, разделился, вначале в голове, а потом в действительности. Разделившись, побежал в разные концы огромного города, одна часть бежала в один конец, другая в другой, посетил, между прочим, один небезынтересный дом, похожий на фарфоровый зуб в челюсти старухи, на кривой улочке в самом центре города. Здесь в мраморном низком вестибюле встретился с молодым человеком по фамилии Корнельский (Корнельский создал общество по продажам всего на свете, в том числе электронных мозгов.)

По совету Грищенко еще месяц назад создал в городе сеть контрагентов и Корнельский был одним из них.

От Корнельского узнал, что волна нового вируса поразила маленькие серенькие машинки, персональные электронные мозги, и противоядие еще не найдено.

«Вирус поразит скоро и этих двуногих, — заметил Корнельский. — Да и давно пора, чего они мельтешат?! Слишком много их развелось на свете…»

— Надо распустить слух, что всем нужны компьютеры, что без них никуда! И тогда они пойдут к нам!

Корнельский из-под очков презрительно смотрел на мельтешащих перед ним людей, — словно на мошек перед ночным светильником, — видом своим показывая, что будь его воля, он сжег бы напалмом половину обитателей этого города, как тараканов.

После встречи с Корнельским побывал еще в десятке мест. По ходу дела непрестанно подсчитывал проценты, заносил их на маленькую засаленную бумажку, в цифрах непрестанно путался, чувствовал великое упоение от грандиозности, невообразимости цифр. Смотрел на дом и думал, что может его купить.

«Неужели возможно? Неужели не сон, и я живу не во сне?!»

И все было бы хорошо, если бы не мелькнул на его пути, и не один раз, Головков. Головков не спускался в ту подземную жизнь, в те лабиринты, по которым бегал он. Головков был где-то наверху. И вдруг он на миг ощутил себя человеком, который сидит в подвале театра и слышит, как там, наверху, ходят люди меняют декорации, он же может лишь сидеть и ждать, когда его позовут м укажут ему его место… Головков его точно заметил, в первый раз еще тогда, в вестибюле, когда разговаривали они с Корнельским. Но, что самое странное, не удивился, лишь вяло покосился и прошел через весь вестибюль и далее вверх по лестнице, оставив их внизу. Он же, спрятавшись за Корнельским, чувствовал себя мышью и больше всего боялся, что его сейчас спросят, что он здесь делает в это время. Но никто ничего не спросил.

Лишь только измятая спина Головкова исчезла, бросился из переулка к себе на бульвар и там затаился.

Через час вернулся Головков.

— Кстати, чем вы теперь занимаетесь? Бегаете в разные стороны… Уж не обогатиться ли хотите?

Сердце забилось, как при встрече с товарищем Кимом: «знает, знает!»

— Ну, да это я так, — мысли вслух, — проронил Головков. — Покажите-ка, что вы на компьютере сделали…

Но ничего сделано не было, вовсе ничего…

Он едва успел сунуть записи с цифрами в карман, включил электронный мозг и бросился показывать какие-то старые программы, на ходу вспоминая, что все давно уже показывал…

Головков молча слушал, потом сделал задумчивое лицо и глубоко зевнул. Постоял, помолчал и как-то вбок сказал: «Да, играть можно в ДУМ, в МОРТАЛ КОМБАТ… во многое другое… Ничего у нас с вами, видимо, не получится, надежд вы не оправдываете тех, какие на вас возлагались, то в Ларри играете, то бегаете куда-то. Вы понятия не имеете как работать надо, как на Западе люди работают.»

И вновь Головков оказался наверху.

— Разве вы можете создать программный продукт?! Настоящий продукт, который продать можно? — задал неожиданный вопрос Головков.

От этого наглого по самой своей сути вопроса перехватило дыхание. Как он может такие вопросы задавать?

— Вам дали место, — продолжил Головков, -работайте и не лезьте, куда не надо!

Мгновенно почувствовал себя безмерно униженным, столь сильно еще никогда, никогда его так не унижали, о грядущей свободе забыл и, вместо того, чтобы сжав кулаки, броситься на Головкова, стал оправдываться, говорить что-то мелкое, несуразное, вымученное. Говорил и безмерно ненавидел Головкова. Он смотрит на меня, как на раба, который обязан на него трудиться и если раб плох, он заслуживает наказания…

Головков стоял, сложив руки в карман, рассматривал его и видимо никакого стеснения не испытывал.

«Мне плюнуть ему в лицо надо, — думал он, — вот единственное, что нужно сделать, но я ничего не делаю…» Он ничего не мог сделать, сознание уплывало от него.

Вдруг дверь распахнулось и вбежал Дустов и хриплым голосом разорвал пространство:

— Быстрей, быстрей, Евгений Палыч, мне с вами поговорить надо! Дело срочное, не терпит отлагательств…

Головков улыбнулся и пошел с ним. И в улыбке поощрительной было снисхождение к Дустову.

Он же захотел страстно выпить чаю. Выпил старой заварки из банки. Подумал: зачем прибежал Дустов? О чем они говорят?! Вернулся к цифрам, которые крутились в голове, но двое шепчущих за спиной не давали покоя. В голове возник Головков и заполнил весь мозг, стоял, покровительственно улыбался, сложив руки на груди.

Вспомнил Головковские мысли из розового времени, когда они были близки и час-другой философствовали, оглядывая из придавленной комнатенки весь мир. Тогдашняя Головковская идея заключалась в создании оптимальной системы… в продвижении одного проекта и превращении (в связи с осуществлением этого проекта) разбросанных по городу комнатенок в отдельный институт, основанный на современных компьютерных технологиях, которые будут помогать решать сложнейшие задачи. Головков, конечно, осуществил бы этот проект, но внезапно привычный ход событий был нарушен, монолитное время раскололось на куски.

Монолитное время вначале едва заметно шевельнулось, затем поползло и стало рассыпаться на куски. Треснули, раскололись огромные дома… Не стало проспекта.


6


Какое-то время назад все треснуло, лопнуло, перевернулось.

Головков, заметил, что люди изменились, к каждому не приставишь человека с ружьем. Незаметно он перестал выполнять обязанности партийного секретаря, которые ранее выполнял как чиновник, отмечал прибывших и убывших, вставших на учет и снявшихся с учета.

Приятели, посещавшие его, мгновенно согласились с ним и бросили свои билеты. В сложной иерархической системе Головков занимал промежуточное место, — и раза два в неделю его посещали приятели, с которыми они подолгу обсуждали текущее положение и смеялись над теми людьми, перед которыми благоговела вся страна. Казалось, им было известно про них что-то, что не знал никто. Впрочем, как выяснилось, особенно переворачиваться ему не нужно было, — его внутреннее я спокойно отобразило все во вне происшедшее, так что он не лопнул, на куски не рассыпался, хотя прежние общественные проекты оставил. Зато через третьи руки (он всегда делал все через третьи руки) вышел на какой-то завод, которому и предложил услуги по налаживанию совместного дела.

— Ранее инициатива была наказуема, теперь она приветствуется! Жизнь — игра! Есть правила, в рамках которых можно играть… Будьте хозяином своей жизни…

И все же разрушались лишь верхние пределы его мозга. Он еще помнил корни. Его я сжималось, но сердцевина его еще не была разрушена, он помнил еще свое детство.

— Все есть игра, — улыбнулся Головков, — все зависит от принятой системы аксиом. Можно принять как так, так и по-другому… Запомните это, мой друг…

И тогда, когда все встрепенулись, и залез к нему в стол Дустов, отжав краем молотка замок его стола. Молоток был тяжелым и блестящим, один конец имел длинный и загнутый, как зачесанные назад волосы у чернорабочего. Им и воспользовался Дустов, сунув под замок и с силой надавив на ручку. Из взломанного ящика достал дискеты, где хранились его программы, — годовая работа. Дискеты быстро перепрограммировал, умышленно затерев несколько файлов и запустил вирус. Испорченные дискеты, две или три из них к тому же специально помятые, бросил обратно в ящик.

Утром, увидев следы явного насилия, и еще не догадываясь о более глубокой порче, бросился в отчаянии к Головкову. Тот попросил успокоиться и позвать Дустова, и он в потемках побежал на другой конец коридора, где извлек Дустова из его маленького закутка, из задумчивого состояния, состоящего в созерцании перекрещенных балок на потолке, а также абриса симпатичной дамочки зеленого цвета, выведенного компьютером на лист бумаги, — последним достижением дустовского художественного таланта.

Дустов едва взглянул на него и лениво усмехнувшись, сказал, что теперь ему недосуг, т.к. он посвящает несколько утренних минут созерцанию и размышлению, глядя на прекрасную дамочку, особенно обращая внимание на то, как изящно прорисована верхняя часть ее тела, к чему пришлось приложить немалые усилия. «Это немочка, — проговорил задумчиво Дустов, — я почему-то так ее про себя называю, — она, верно, радуется жизни, в отличие от вас, поседевшего, старого, — обнажил Дустов розовую верхнюю десну. — Ну, что ж, если вы так настаиваете, пожалуй, пойду, куда зовете… — Лениво повернул тело и пошел с ним по коридору. — Не знаю только, какой будет толк от этого… Зачем только Евгения Палыча беспокоить?»

Дустов вначале все отрицал, но потом заявил, что на его месте каждый бы так поступил, — кто же общественные дискеты прячет в собственный стол?!

Этот человек с волосами, торчащими из уха, хочет уверить всех, что здесь обычаи ящика, в котором проторчал всю свою бессмысленную жизнь. Никто не позволит ему этого! Все сделанное, есть акт справедливости.

— Мне понадобились носители информации, Евгений Палыч, для выполнения порученных вами работ. Если он еще раз закроет на ключ, я снова взломаю замок, — заявил Дустов.

Точно огонь опалил его. Он схватил Дустова за шиворот.

— Я за себя не ручаюсь! — взвизгнул Дустов. — Оградите меня, Евгений Палыч, от этого субъекта!

И неожиданно для своего громоздкого тела развернувшись, показал спину вставшего на задние ноги лошадиного тела, исчез в коридоре.

Головков воспринял случившееся на удивление спокойно, как будто ждал это, и не удержался от сентенции: «Ну, зачем вы так напугали Дустова? Ведь вам действительно не следовало прятать дискеты…»

Все случившееся переживал молча, уйдя глубоко в себя. В тот же вечер сорвал дустовскую дамочку и порвал на клочки. Бросил в урну, стоящую на полу из мелкого кафеля в туалете.

Дустов грыз ногти, исподлобья смотрел на него. И между ними ничего не могло быть общего. А он-то думал, что через неделю-две подчинит себе Дустова, потому что умнее его.

Это ваше собственное представление о жизни и ничто более… — зевнул Головков. — Кто сказал, что оно правильное? Это всего лишь гипотеза…

— Вам следует извиниться перед Дустовым, вы обидели его, — сказал Головков. — Это ищущий молодой человек, вы должны быть его наставников, а не издеваться над ним… Пусть он увлекается, но он хочет сделать дело, написать великую программу… Следует опекать его, а не бить по рукам…

От обиды у него перехватило дыхание…


7


14-го, в субботу, все было подготовлено и они должны были непременно встретиться с Грищенко в 10 часов возле одной гостиницы, — также на площади, — но не той слоноподобной, где обедали когда-то и которую, по соображениям конспирации, Грищенко отверг, а в другой, — рядом с памятником поэту, — увенчанной массивным шпилем с выкованными колосьями пшеницы и часами с массивным циферблатом. Чем-то гостиница напоминала университет, где давным-давно учился.

— Встретимся ровно в 10, смотрите, не опаздывайте, а в 11 мы с вами контракт подпишем! — весело сказал Грищенко, употребляя с удовольствием новое слово «контракт». — Да, контракт, слово-то какое, — улыбнулся Грищенко, — т. е. обязательный к исполнению договор и дело завершим к обоюдному удовольствию… Вон видите часы, они точно время показывают… Товарищ Ким был бы вами доволен… Очень доволен… Вы станете космонавтом…

В лабиринте полуглухих, мало кому известных домов, имелось место, Грищенко заранее присмотренное. Рядом двухэтажный мертвый дом с провалившимися окнами, «куда в случае опасности юркнуть можно, — сказал Грищенко, — и выбежать к месту собрания известных творческих людей, которые мнят, что без их кривляний и изображении этих кривляний на пленку мир остановится, — заметил Грищенко, когда 3 дня назад осматривали место, — а вот не остановится и не подумает остановиться, а мчится вперед, куда следует».

Он пришел ранее условленного времени, за полчаса. Видел себя откуда-то издалека. Его знобило. Все свобода… Полная свобода… Прочь, прочь из этого города, из страны, от этих людей… Лицо было бледно. Широко раскрытые глаза на мир смотрели. Он скользнул во двор, поставил портфель и принялся ждать, рассматривая под ногами острые осколки стекла, куски разодранной красной ткани, выброшенной из дома, обрывки старых газет со следами клея и закостеневшими буквами столетней давности.

Но в 10 часов Грищенко не было, — быть может часы на башне сломались? — как не было и через 10, и через 20 минут, а также без одиннадцати одиннадцать (каждые полчаса выбегал на улицу, задирал голову и смотрел на циферблат на фасаде великолепной гостиницы). Ничего не понимая, бросился в 11.11 к гостинице «Якорь», где в 7-м номере отдыхал обычно Грищенко от семейных неурядиц. В гостинице его будто обухом ударили, сообщив, что никакого Грищенко не знают и отродясь не видели. Он пробовал объясниться, но все выходило путано, нелепо, его не слушали и в гостиничные номера не пустили, а он уж хотел бежать по коридорам и распахивать все двери подряд. Ему вдруг показалось, что он попал в прошлый век.

«А ведь в 11 встреча с клиентами! Но где?! Лишь один Грищенко знает! — подумал он.»

Мельтешил как мышь. Забегал, задергался, постоянно видел себя со стороны. Как мышь! Как мышь! Как мышь!

Вот эта гостиница, где назначена встреча…

Какая-то старуха деревенского вида в заштопанном платье появилась в сумрачном вестибюле (солнечная золотая дверь вошла вслед за ней с улицы) остановилась перед ним и странно посмотрела бордовым глазом, а потом стала разговаривать с спустившейся вниз горничной, дальней своей родственницей, сунула ей грязные скомканные деньги на вылюдные, как сказала, ботинки со шнурками. Старуха опять угрюмо посмотрела на него, за старухой удивленно посмотрела и горничная в чистом белом переднике и платье в мелкую бежевую клетку с накладным округлым по углам воротником.

Он отвернулся от них и выбежал из гостиницы. Сразу попал на проспект (это был дальний конец проспекта, упирающийся в вокзал затейливой формы), на узкий тротуар, в скопище движущихся людей, но был здесь одинок как перст, как дерево в пустыне. «Я как Ларри, — подумал он, — как Ларри или мышь на этой Земле.»

Вспомнил, что Грищенко, кроме номера в гостинице, снимал квартиру тут же неподалеку, у Тишинского рынка. Бросился туда к концу проспекта. Квартиру, как и предчувствовал, нашел запертой, стучался изо всех сил, пока не вышла соседка и не сказала, что квартира уже с месяц пустует. «Месяц пустует», — повторил про себя, — выходит, что за две недели до того, как сидели они в ресторанчике с балкончиком и обо всем договаривались, Грищенко уже здесь не жил и ничего не сказал об этом. Две недели назад они дружески разговаривали и Грищенко рассказывал про контрагентов.

«А теперь мы с вами контракт подпишем, — вспомнил он слова Грищенко.»

Солнце жгло неимоверно, плавилось в зеркале над огромным городом, и все же было серым. Часы с треском качнулись на гостинице «Пекин» и разломили время.

Огненное солнце мучило, фокусировалось в одну точку

И одновременно видел себя со стороны, наблюдал себя как будто Ларри идет за стеклом в компьютере. Да, все будет нормально, но только его уже не будет.

Ослепленный, дошел кое-как до своей комнатенки (одной из трех в коммунальной квартире на 6-м этаже), с трудом открыл дверь. Долго не попадал ключом в замочную скважину. В полузабытьи, чтобы избавиться от солнца, добрел до окна и зашторил его плотно. Лег на диван.

Лежал, свесив ноги на пол, и смотрел в потолок. События переходили из внешнего мира в голову. Сама голова превратилась вначале в зашторенную комнату, а потом в безлюдную площадь с арками. Укрыл голову курткой. Слушал как жужжит проснувшаяся муха, гулко ударяясь о стекло. Через равные промежутки времени позванивал трамвай на шоссе. Вернулся с работы сосед-рабочий, притащил какие-то детали, стал распиливать их. Звуки пилы, соприкасающейся с металлом, превращались в паутину, паутина обволакивала его, он хотел вырваться, но страх умертвлял волю. Вышел в коридор, столкнулся с соседом, тот тащил какую-то арматуру, воровато посмотрел на него. Потом, чтобы скрыть испуг, хлопнул по плечу: «Ну, что, программист, все в облаках витаешь? А мы, видишь, здесь, по земле ползаем… Смотри, не донеси на меня!»

Вспомнил про Грищенковские бумаги, прошептал, что до них не дотронется никогда, но все же раскрыл конверт, желая страстно увидеть какую-то гадость, и точно увидел дустовскую дамочку в нескольких экземплярах с надписью: царица Савская…

Из мира безграничной свободы вдруг переместился в тюрьму.

Вообразил себя Ларри: вот он идет по городу в пустыне, вот толкает… Сознание стало зыбким, вязким, медленно, закрылась страница какой-то тайной книги и он воочию видел ее. Товарищ Ким — официант с холодными глазами, — подает водку… Куда он попал? Где он? Они его не узнают и вовсе не догадываются, что он видел их в том другом, двойственном мире…

Пустое небо с солнцем казалось глазом.

Так продолжалось несколько пустынных дней. В комнатенку на бульвар не заходил. Как-то направился туда, механически передвигая ноги, запутанные в паутине. По пути зашел в кафе, — с ярко зеленой обивкой стен и золотыми китайскими драконами, пущенными по ней во все стороны, — долго жевал слоеный пирог с орехами, запивал шоколадом, бессмысленно глядя в окно. Вдруг встрепенулся, в облике мелькнувшего в окне человека увидел что-то знакомое. Тут же оставил на столе недожеванный пирог, выскочил на улицу и увидел удаляющегося Дустова, а с ним рядом… с ним рядом… семенящего Грищенко. Бросился вслед за ними, расталкивая прохожих. Дустов обернулся и увидел его. Мгновенно отскочил за угол и стал выглядывать оттуда. Грищенко подбежал к нему. Они стали о чем-то совещаться. Грищенко круглил глаза, дергал пальцем. Неожиданно встрепенулись, быстро пошли, повернули влево и оказались в том самом дворике, где ждал он когда-то Грищенко. Он уже настигал этих двоих, как вдруг они остановились.

— Что это за таракан бегает за нами? — выронил Дустов, глядя исподлобья. — Ты не знаешь, друг Грищенко?

— Отдайте мои бумаги, отдайте мне все, что я вам передал! — бросился он к Грищенко.

Грищенко с деланным испугом спрятался за Дустова, но тут же выскочил оттуда и засюсюкал:

— Бумаги… Что за бумаги?! Разве вы передавали мне какие-то бумаги? Разве вы знаете меня? Первый раз слышу про какие-то бумаги, простите меня, пожалуйста! Дустов, Дустов — слышишь! и ты прости меня и пожалей, — я надсмехался над твоей страстью к Ларисе Вульфовне, царице Савской!

Дустов оскалился. Выхватил финку, махнул перед глазами, стал обрезать острием ногти, срезал до мяса.

— Вы мне сейчас же отдадите все! Все мои бумаги! Сию же минуту…

— Да не могу я их отдать, — вдруг заерничал, запричитал Грищенко, — не душите меня… бумаги все в деле давно… сотни людей ими связаны!

— Отдайте мои деньги, немедленно мне их отдайте или я приму меры! — воскликнул он.

— Ах, вон как! — выкрикнул глумясь Грищенко, совершив внезапный поворот от испуга к нахальству. — Он примет меры?! Ты слышишь Дустов? Он примет меры. Какие меры, позвольте узнать?!

— Меры, которые сочту нужными…

— Что ты можешь сделать? Что может сделать мышь, не успевшая из щели выскочить?!! — провозгласил Грищенко на весь дворик. — Всю жизнь просидевшая в ящике!

Смотрите на него!..

Он хотел вылезти из щели, но щель перед носом захлопнули, и он требует справедливости. Смотрите все на этого человека! Не тот ли это новый человек, которого мы воспитали и провозгласили, потратив на него столько времени и сил?! Сколько сил потратил на него Евгений Палыч! И вот получили! Вот он перед вами этот новый человек, — он требует денег, вспоминает о каких-то бумагах. Он не хочет ждать будущего, как мы с тобой надеялись, Дустов, он хочет урвать свой кусок, он угрожает нам. Я боюсь, я боюсь его! Слышишь?! Ты один можешь защитить меня. Ты можешь убить человека, тебе это раз плюнуть, а я не могу, я не могу, я слаб сердцем. Не могу кровь человеческую пролить!

Грищенко забегал, замельтешил.

— Вот тебе и новый человек! Он не хочет больше сидеть в плессигласовом ящике, хотя мы не раз ему говорили: посиди, наберись терпения и все будет устроено, но он не хочет сидеть, не желает!

Он стоял как парализованный, среди внезапно рухнувшего мира.

— Неужели ты подумал, что кто-то даст тебе свободу?! Неужели ты подумал, что Головков даст тебе свободу?! Ха-ха-ха… Гм… м… Ты хотел пролезть в щель, но был неудачлив, щель захлопнулась перед тобой, и никогда больше не откроется… Никогда больше не будет этой возможности. Никогда, никогда, никогда!!! Привет от Корнельского, он теперь занимается шоу-бизнесом, привет от десятка секретарш, которые ловят каждое твое слово… Пока, пока, добрая морская свинка с клочьями седых волос в ушах!

И Грищенко, приподняв несуществующую шляпу, хлопнул Дустова по крупу, провалился в дом с выбитыми окнами.

Дустов взмахнул финкой и царапина с рваными краями замедленно, точно в кинофильме, поползла по щеке. Маленькая лощеная карточка-визитка выпала из кармана Дустова.

Упала в грязь. Нагнувшись, прочел на карточке: Е. П. Головков, Гуманитарная помощь — продажа электронных мозгов массам, банк социального развития.

С щеки капнула кровь. Ярко-алая кровь смешалась с серой грязью, с землей, по которой ходили тысячи людей.

Пятно расплывалось перед глазами…

После этой встречи впал в спутанный сон, но, странно, многое увидел отчетливо в этом сне. Понял откуда возникали слухи и шла странная игра, кто говорил о компьютерах, новых технологиях, которыми надо овладеть, гуманитарной помощи. Приподнялся занавес, скрывающий действительность, и кто-то загадочный, но на первый взгляд совершенно обыденный, выглянул из-за серого этого занавеса и заставлял корчиться в конвульсиях огромный город, корчиться его самого. И не раз, и не два ловил он на себе взгляд задумчивого кукловода, рассматривающего бесстрастно словно с пустынной и далекой планеты его страдания и корчения, открывающий рот в зевке. Скучающий кукловод этот с широким покатым лбом, зачесанными редкими русыми волосами, и сужающимся книзу иконописным лицом с чуть утиным носом, оглядывал его светло-серыми глазами и покачивал головой. Но треснул вдруг устремленный с дальней планеты на него глаз, и когда треснул, открылась на мгновение щель… Кукловод же его заговаривал, убеждая, что это не щель, а дверь, которой он владеет, и заговорил, затем лишь, чтоб выиграть время и дверь прикрыть…

«Я мышь и Ларри… мышь и Ларри,» — шептал сам себе.

«Мимо кассы, мимо денег,» — скалился Грищенко…

Изменений, происходящих в мире, почти не замечал, — все события, казалось, имели одно лицо: исчезнувший внезапно снег, сменившая его пыль, вьющаяся сухими спиралями, вытекающий из подворотни ручей, тонким стеклянным телом легший на тротуар, — все было серо, бессмысленно. Лишь однажды, испачкавшись краской о выкрашеный к весне парапет, вдруг очнулся, повернул голову, всмотрелся в бульвар, но потом вновь провалился в сон.

Чувствовал, как воля становится вязкой и липкой словно расплывшийся пластилин.

Спустя несколько минут в комнате, в верхнем углу, появлялось что-то зыбкое, серое: огромный паук из угла пристально смотрел на него, а потом начинал спускаться по серым солнечным лучам.

Членистыми мохнатыми лапами паук схватывал лучи света, лившиеся в комнату из зарешетчатого окна, и свивал их между собой.

Свившиеся волокна света постепенно образовывали небольшой распахнутый ящик. Паук спускался все ниже и ниже и наконец обретал вид несравненного Евгения Павловича. Ящик падал и накрывал его, скорчившегося, беззащитного. Отскочивший Головков, зевая, закрывал дверцу.

Видение вначале показалось пустой фантазией, и он даже сказал себе, усмехнувшись, что фраза: паук походит на Евгения Павловича, взята из плохого романа. И лишь сказал это, как сознание перевернулось. Холодный пот прошиб его, ведь мысль, что Головков — спустившийся по свитым солнечным лучам паук, взята из плохого романа, есть прямое доказательство факта существования паука…

Что-то давнее, детское всколыхнулось в его душе, припомнил он, как в их детском саду в фанерном ящике жили морские свинки, и он, 5-ти летним ребенком, ходил смотреть их. Невыразимое чувство жалости и отвращения охватывало его при виде этих существ, живущих в сдавленном ящике, в котором они не могли повернуться… Он видел их щетинистые спинки… Никогда я не буду таким, — сказал он себе ребенком. — Никогда в жизни!

Сердце жгло. В едва мерцающем сознании появилась тусклая радуга, солнце преломилось на краях паутины и расщепились в радугу. Он хотел схватить молоток и раскроить лоб пауку, и уже встал, чтобы сделать задуманное, но тут представил, что из размозженного лба, из липкой серой слизи, выскакивают сотни паучков и окружают его. Какие-то голоса зашелестели в мозгу, словно прошлогодние листья, откуда-то появился желтый оживший проспект, снова во всей силе полуденного солнца, и старуха в новых «вылюдных» ботинках смерти шла по нему, опираясь на клюку, старалась держаться там, где больше тени, но тени нигде не было, солнце заливало проспект. Дальняя родственница старухи — горничная в платье в мелкую клетку (так же в бежевую, чередующуюся с белой) была тоже на проспекте и что-то шептала, но не старухе, а Грищенко, который, приобняв ее, успокаивал кивками головы, а сам щурился и всматривался в проспект.

Сил не было, чтобы сжать кулак. Воли не было. Те люди, которые раньше раздробили идею на отдельные части и заставляли их писать программы, вновь встали над ним.

«Не хотите ли посмотреть настоящих морских свинок?» — услышал он голос Грищенко, указывающего на него — сжавшегося, скорченного. Был ли это он на самом деле?! Как нелепо располагались его члены! Шеи не было, она срослась со спиной, глаза, казалось, были обращены назад и видели вжавшийся в плечи затылок.

На призыв Грищенко отозвался какой-то мальчик, который подошел ближе и сказал, как отвратительно он пахнет, какая грубая у него щетина… Потом спросил есть ли у него подстилка и питье? чем он питается и не тесно ли ему здесь? потом взял палку и ткнул в спину… Он сам был этим мальчиком…


8


Он же сидел скорченный и думал о разбитом мире, о рухнувшей мечте и не заметил, как Головков разделился, — одна часть, на Грищенко похожая, на проспекте осталась, другая же уменьшилась и пробралась внутрь ящика и с ним, как в прежние времена, заговорила.

Грищенко в этот миг прикрепил к губам рыжие усы и стал похож на Мастикова.

Смириться вам надо, пережить неудачу! Новое время требует новых героев…

«Странный вы человек, — сказал, помолчав, Головков (Грищенко в это время находился на проспекте и зазывал всех смотреть на существо, сидящее в ящике). — Что вы хотите? С Мастиковым сотрудничать отказались, а за Грищенко побежали… Мы вам дали точно очерченные правила, в ящик посадили, а вы грызть его стали… Как же с вами обходиться? Вы человек в себе.

Да, сейчас все можно, но вы ничего не можете, как не смогли в щель проскользнуть, на одно мгновенье перед вами открывшуюся.

Он мечтал о человеке честном и справедливом, друге, братстве людей, но произошло что-то невообразимое…

Головков задумался и вдруг, неожиданно сказал:

— И Грищенко с Дустовым, между прочим, не смогли… Это я вам просто так сообщаю, чтобы не так обидно было, что все выскочили, а вы нет…

Он сидел на стуле, члены затекли, Головков искоса посмотрел на него.

— Неужели вы никогда и ни во что не верили, и в ту идею, ради которой меня в жертву принесли, в ящик посадили, а теперь надсмехаетесь, как на надежд не оправдавшим, тоже не верите…

— Что вы так испугались? — обернулся Головков от окна, — Без идеи остаться боитесь? С деньгами жить страшно?! А вам обязательно идею великую для обоснования вашей жизни надо, потому что иначе это не жизнь ваша, а жизнь мухи?!

Все ложь и обман… Ведь вы же издевались надо мной, обманывали меня… Обманывали нас всех…

— Но как же вы так говорите, вы же не знаете меня совсем…

— Непосильная идея тем и хороша, что она непосильна… ее нести не надо, — продолжал Головков давно им продуманное.

— Оттого и на мир исподлобья так смотрите: откуда там идея, когда сыты все?! Вы ведь даже, когда по городу новоявленным коммивояжером бегали, — была у меня, ради смеха, мысль из вас коммивояжера сделать, — и с Грищенко тайно встречались (он об этом весьма любопытно рассказывал), вы и тогда, наверняка, об еде не думал, а какую-нибудь идею воздвигали о великой свободе, высшей точки или о чем-то другом в том же роде…

— Но как же, как же вы так говорите?! Как смеете так говорить! Вся жизнь моя рушится…

— Действительно рушится? Любопытно… А кто недавно весь город обегал, чтобы из щели выскочить? А стоило лишь щели захлопнуться, как об идее вспомнили, ради которой существовали и из-за которой жизнь теперь рушится? А когда все лопнуло и перевернулось, вы же первый о ней и забыли, и по городу в судорогах побежали, опасаясь, что выскочить не успеете…

— Как можете вы так говорить? — воскликнул вновь.

Но Головков не ответил, на бульваре что-то рассматривал, долгая пауза повисла. И вдруг его осенило, кривая улыбка лицо осенила:

— И вы, что же, все это время на меня со стороны смотрели и думали, побегу или нет? — спросил полушепотом и бесконечно долго ждал ответа.

— Положим и смотрел, — задумчиво проговорил Головков, глаза поднял.

— Любопытно было… думал, побежите или нет, и куда побежите, когда мышь в вас посадили, и она грызть вас начала…

— Но ведь недавно вы совсем другое говорили и совсем другое обосновывали! Что всем вместе нам держаться надо, по одному пропадем, потому что идея есть мировая…

— Говорил, — улыбнулся Головков. — Только что ж из этого следует? Это вроде как гипотеза была, упражнения ума, может я ошибался или выяснял, что вам вообще говорить можно…

— Нельзя над человеком эксперименты ставить… Нельзя… И поймите, куда бы вы не исчезли, на какую бы планету не переместились, вам ответ держать придется…

Перед совестью своей… — к Головкову подошел.

И только подошел, как Головков обернулся и взглянул на него, и от этого взгляда странного, потустороннего из подвала выбежал.

Бежал маленький, сжавшийся по серому бульвару под моросящим мелким дождем.


© Боровиков В. П. Все права защищены

Конец